— Крестьянам все равно, кого выбирать в гласные — каждый желает только, чтобы его не выбрали. А в газетах сейчас пропечатают: «Отрадно видеть, что крестьяне умеют ценить» и пр. или: «Прискорбно видеть, что местная интеллигенция не щадит себя самой, высказываясь против лица, за которое высказывается четыре пятых населения всего уезда», и пр.

— Значит, посредник имеет огромное значение?

— Посредник — все. И школы, и уничтожение кабаков, и пожерт­вования, все это от посредника. Захочет посредник, крестьяне пожелают иметь в каждой волости не то что школы, — университеты. Посредник захочет — явится приговор, что крестьяне такой-то волости, признавая пользу садоводства, постановили вносить по столько-то копеек с души в пользу какого-нибудь Гарлемского общества разведения гиацинтовых лу­ковиц. 18 Посредник захочет — и крестьяне любого села станут пить водку в одном кабаке, а другой закроют.

— Да как же так? Почему же так?

— Оттого, что начальство. Сами посудите. Волостной и писарь зависят от посредника, а крестьяне от писаря и волостного...

— Однако посредников предполагается уничтожить.

— Это все равно; не будет посредников, другое начальство будет. Всег­да было начальство, и теперь есть, только теперь оно новыми порядками пошло. Прежде само начальство все заводило: и больницы, и школы, и суды; а теперь через приговоры то же самое делает. Без начальства каким же образом узнает народ, что нужно избрать гласных, поправлять дороги, заводить больницы и школы, жертвовать для разных обществ?

Между тем, покуда мы разговаривали, машина летит. Грустный вид по сторонам: болота, пустота и бесконечные пространства вырубленных лесов; кое-где мелькает деревушка с серенькими избами, стадо тощих ко­ровенок на побуревшем лугу... pas de culture, pas de culture!

Удивительный контраст! мягкий диван в вагоне, зеркальные стекла, тонкая столярная отделка, изящные сеточки на чугунных красивых ручках, элегантные станции с красивыми буфетами и сервированными столами, прислуга во фраках, а отойдя полверсты от станции — серые избы, серые жупаны, серые щи, серый народ...

Стемнело, когда мы приехали в губернию. Взяли извозчика и поехали с Сидором в гостиницу. Извозчик привез в лучшую гостиницу: огромный каменный дом, широкая лестница, внизу общая зала с буфетом, сервиро­ванными столами, маленькими столиками; номер отвели, состоящий из двух комнат: побольше — приемная, с мягкою мебелью, зеркалами, помень­ше — спальня с кроватью, умывальником и прочими принадлежностями. Пришла горничная — барышня! Сидору говорит «вы».

Передать трудно, какое впечатление производит вокзал железной до­роги, поездка на машине, город, гостиница на европейский лад, после того как более двух лет прожил безвыездно в деревне. И недалеко, кажется, но сопоставьте-ка проселочную дорогу и езду на телеге с ездою по железной дороге, постоялик на проселке, где ничего нет, кроме водки, настоящей водки-сивухи, и ратницких селедок по 3 копейки штука, где не знают ни носовых платков, ни салфеток, ни постельного белья, — с великолепной гостиницей!

Переодевшись, я отправился к родственнику, который, я знал, прини­мает большое участие в устройстве выставки, и застал у него общество: двух помещиков, приехавших на выставку, и старого немца, бывшего гу­вернера моего родственника. Немец, старый, сморщенный, много лет жив­ший в доме моих родных, ужасно мне обрадовался: мы с ним не видались лет десять.

— Александер Николаевиш! скольки леты, скольки зимы, скольки води утекало.

— Здравствуйте, здравствуйте, Herr Sumpf! wie geht's?

— О, sehr gut, danke, danke. *

Разговорились. Разумеется, о франко-прусской войне, о papa Мольтке, об Uhlanen. **

— Та, — заключил немец, — мы теперь с вами поравнивались! Fr?her sie waren kaiserlich und ich war nur k?niglich, jetzt bin ich auch kaiserlich, ja, ich bin auch kaiserlich! *** — проговорил он с восторгом и потрепал меня по плечу.

Через несколько месяцев после этой встречи немец заболел и умер в нашем губернском городе в госпитале, и последнее его слово перед смертью было: jetzt bin ich auch kaiserlich! ****

Познакомился я с помещиками, которые, оказалось, привели на вы­ставку скот. Потолковали. Оказалось, что еще многое ожидается, что пока еще прислано очень мало. Отправились в клуб. Великолепие: огромная читальная зала, лампы с абажурами, большой стол, заваленный газетами и журналами, несколько господ, углубленных в чтение. Один опустил газету и задумался; по серьезному выражению лица, по морщинам на лбу, по сосредоточенности взгляда, устремленного на противоположную стену, видно, что он размышляет о судьбах Наполеона IV. Другой, судя по игриво улыбающемуся лицу, очевидно, вкушает фельетон из петербургской жизни. Третий, судя по либерально-сладко-торжественной улыбке, — можно подумать, что это сам редактор газеты, ежедневно сто раз повторяющий слова «отрадно» и «прискорбно», — читает корреспонденцию из Таш­кента, в которой сообщается, что сарты, сознавая всю важность развития шелководства, положили собрать сумму в 100 000 рублей для устройства в Петербурге при ботаническом саде школы шелководства и плантации для разведения лучших пород тутовых деревьев. Взглянув на читальную залу, мы прошли далее. Вот бьются несколько партий за зелеными сто­лами, 21 и за одним из них — источник всех этих «отрадно», тот, который пожелает — школы сделает, пожелает — кабаки сократит, пожелает — пожертвует на устройство российского помологического сада, одним сло­вом, мировой посредник, ловко подводит короля пик. Обошли все комнаты, потолковали с земским деятелем, который объяснил нам проект какого-то особенного банка, зашли в столовую и сели за еду. В первом часу ночи я вернулся в гостиницу. Сидор спал на диване первой комнаты, которую я предоставил на ночь в его пользование, предварив, чтобы он, ложась, снимал дегтярные сапоги. Услыхав, что я вошел, Сидор вскочил, бросился снимать с меня шубу и первое его слово было:

— Ужин требовал. Спросили, что подать. «Что варили», — говорю. — «Что прикажете?» — «Щей бы, — говорю, — горяченьких с говядинкой». — «Барин приказал ужин господский спросить». — «Извольте-с». Пождал, при­несли так махонькую мисочку, и хлебца два кусочка — не то хлеб, не то калач! Съел. Еще, спрашиваю, какое вариво есть? «Что прикажете?» — «Неси, что на ужин варили. Да кашки, — говорю, — нет ли?» Принес на махонькой та­релочке — не то каша, не то горох, не то грибы, — не разберешь. Съел. Еще принесли — так кусочек говядинки. Съел. Еще принесли — куренка кусочек. Еще пряничек принесли. — «Сколько следует?» — «Рубль». —«Как рубль, ах ты!» — «Не извольте кричать, — говорит, — а не то к мировому!» — К хозяину вниз ходил: рубль, говорит! «Нет, вы, А. Н., лучше суточные мне на­значьте, я себе сам покупать буду, а то здесь с голоду околеешь».

На другой день я предоставил Сидору харчевать на 30 копеек в день, как он знает. Первый день он купил десять трехкопеечных булок, на другой день два фунта колбасы, на третий хлеба, луку, квасу, постного масла и приготовил себе мурцовку. Потом норма питания установилась: калачи и мурцовка.

Улегшись в постель, я долго не мог уснуть; все думалось, сколько пере­мены в два года, и какая радикальная перемена! Три года тому назад я жил в Петербурге, служил профессором, получал почти 3000 руб. жалованья, занимался исследованиями об изомерных крезолах и дифенолах, ходил в тонких сапогах, в панталонах на выпуск, жил в таком теплом доме, что в комнатах можно было хоть босиком ходить, ездил в каретах, ел устрицы у Эрбера, восхищался Лядовой в «Прекрасной Елене»; 22 верил тому, что пишут в газетах о деятельности земств, хозяйственных съездов, о стремле­нии народа к образованию и т. п. С нынешней деревенскою жизнью я был незнаком, хотя до 16 лет воспитывался в деревне. Но то было еще до «По­ложения», когда даже и не очень богатые помещики жили в хоромах, ели разные финзербы, одевались по-городски, имели кареты и шестерики. Ра­зумеется, в то время я ничего не знал о быте мужика и того мелкого люда, который расступался перед нами, когда мы, дети, с нянюшкой, в предшест­вии двух выездных лакеев, входили в нашу сельскую церковь. 23 Затем я про­служил 23 года в Петербурге, откуда только иногда летом ездил для отдыха к родным в деревню. Вообще с деревней я был знаком только по повестям, да и то по повестям, рисующим деревенский быт до «Положения», о кресть­янстве же знал только по газетным корреспонденциям, оканчивающимся «отрадно» и пр. Я верил, что мы сильно двинулись вперед за последнее де­сятилетие, что народ просветился, что всюду идет кипучая деятельность: строятся дороги, учреждаются школы, больницы, вводятся улучшения в хо­зяйстве. Всему верил, даже в сельскохозяйственные съезды, в сельскохо­зяйственные общества; сам членом в нескольких состою. 24

А теперь я живу в деревне, в настоящей деревне, из которой осенью и весной иной раз выехать невозможно. Не служу, жалованья никакого не получаю, о крезолах и дифенолах забыл, занимаюсь хозяйством, сею лен и клевер, воспитываю телят и поросят, хожу в высоких сапогах с заложенными в голенища панталонами, живу в таком доме, что не только босиком по полу пройти нельзя, но не всегда и в валенках усидишь, — а ничего, здоров. Езжу в телеге или на бегунках, не только сам правлю лошадью, но подчас и сам запрягаю, ем щи с солониной, борщ с ветчиной, по нескольку месяцев не вижу свежей говядины и рад, если случится свежая баранина, восхищаюсь песнями, которые «кричат» бабы, и пляскою под звуки голубца, не верю тому, что пишут в газетах о деятельности земств, разных съездов, комиссий, знаю, как делаются все те «отрадные явления», которыми наполняются газеты, и пр. Удивительная разница! Представьте себе, что человек не верит ничему, что пишется в газетах, или, лучше сказать, знает, что все это совсем не так делается, как оно написано, и в то же время видит, что другие всему верят, все принимают за чистую монету, ко всему относятся самым серьезнейшим образом!            -

Мысль переехать на жительство в деревню и заняться под старость хозяйством, которое давно уже меня интересует и для которого я работал немало в теоретическом отношении, давно уже сидела у меня в голове. Я ждал только, пока выслужу пенсию, до которой служить оставалось недолго, и затем думал делать хозяйственные опыты, вроде Boussingault, * и разрешать учено-хозяйственные вопросы...

Я глубоко убежден, что наше хозяйство не скоро подвинется, если не явятся люди, которые, будучи теоретически подготовлены, займутся им на практике. Выработанные естествознанием истины неизменны, космополи­тичны, составляют всеобщее достояние, но применение их к хозяйству есть дело чисто местное. Растение живет точно так же в России, как и в Англии, и здесь, и там оно требует, например, для своего развития фос­форной кислоты; кость как в России, так и в Англии состоит из фосфор-но-кислой извести; в каком-нибудь сельце Сикорщине можно точно так же, как и в Эльдене, вывести кукурузу в водном растворе; 25 но когда дело идет о практическом применении костяного удобрения или о возделывании пшеницы, то не всегда можно применить те способы, которые употребля­ются в Англии или Германии. Естественные науки не имеют отечества, но агрономия, как наука прикладная, чужда космополитизма. Нет химии русской, английской или немецкой, есть только общая всему свету химия, но агрономия может быть русская, или английская, или немецкая. Конечно, я не хочу этим сказать, чтобы мы не могли ничего заимствовать по части агрономии из Германии, но ограничиваться одною западною агрономиею нельзя. Мы должны создать свою русскую агрономическую науку, и со­здать ее могут только совместные усилия ученых и практиков, между которыми необходимы практики, теоретически подготовленные. Нельзя себе представить, чтобы теоретик, профессор академии, не только не за­нимающийся практически хозяйством, но и вполне удаленный от хозяйст­венной практики, мог создать систему хозяйства для известной местности. И точно так же трудно ожидать этого от практика, идущего вперед ощупью. Между чистыми практиками и теоретиками и теоретиками-учеными, из которых одни работают по данным приемам в самих хозяйствах, а другие занимаются в лабораториях разработкою агрономических вопросов, должны существовать, в качестве связующего звена, люди, способные понять уче­ные труды теоретиков и в то же время занимающиеся практикою.

Хозяйство меня всегда интересовало, теоретическое же занятие хозяйст­вом не удовлетворяло, потому что хотелось применить теорию на деле; по­нятно, что иное дело заниматься стратегиею в кабинете и иное дело приме­нять ее на войне. Выслужив пенсию, я сам думал уехать в деревню. Судьба решила, однако, иначе. Мне пришлось оставить службу раньше срока. Я мог при этом выбрать любое из двух: или поселиться в доме своего богатого род­ственника в деревне, 26 где мне был предоставлен полный городской комфорт и где я, отлично обставленный в материальном отношении, мог бы зарыться в книгах и, отрешась от жизни, сделаться кабинетным ученым, или уехать в свое имение, страшно запущенное, не представляющее никаких удобств для жизни, и заняться там хозяйством. Я выбрал последнее.

Я решился ехать в свое имение и сесть там на хозяйство. Раз задавшись этою мыслью, я оставлял Петербург, веселый, полный надежд, с жаждой новой деятельности и работы. Уехал я в январе. Вы помните, какая ужасная зима была в 1871 году. Уезжая из Петербурга, я оделся очень тепло, но совершенно не практично: городское платье, высокие валенки, тяжелая теплая шуба, длинный шарф.


[««]   А.Н. Энгельгардт "12 писем из деревни"   [»»]

Главная страница | Информация