ПИСЬМО ПЯТОЕ

 

Я отпраздновал пятую годовщину * ... Зима в нынешнем году такая же лютая, как в 1870—71. Морозы стоят страшные — птицы замерзают.

Декабрь. В пять часов уже темно...

Я возвратился со скотного двора, выслушал отчеты старосты, сделал распоряжения на завтра, записал приход, расход, умолот и пр., напился чаю, спросил уроки у детей' и в восемь часов...

«Выпив водочки и поужинав», ложусь спать. Этой же фразой начина­лось и мое первое письмо «из деревни», но приятель, которого я просил передать письмо в редакцию, вычеркнул слова: «выпив водочки». Вышло, по-моему, нескладно, а главное — неверно, потому кто же в деревне, будучи настолько богат, чтобы всегда иметь на дому водку, ложится спать, не выпив ее за ужином? Ясно, приятель вычеркнул эти слова, желая меня соблюсти. Известно, что у нас, если кто потеряет место и очутится без службы, да к тому же попадет в деревню, то он никакого дела себе найти не может, от скуки начинает пить и спивается, точно так же, как обратно мужик обыкновенно спивается, если попадет на службу, где у него никакого настоящего дела нет. Приятель, должно быть, боялся, чтобы не подумали, что я сделался в деревне пьяницей и, соблюдая меня, зачеркнул «выпить водочки». Обыкновенно все начинают с того, что выпивают только за ужином, потом привыкают выпивать и за обедом, потом, мало-помалу, привыкают опохмеляться утром, а раз человек стал опохмеляться — не­даром говорится: «пей, да не опохмеляйся» — и утром натощак вместо чаю пить водку — кончено, разумеется, кончено для человека, который не работает. Работающему мужику нипочем, даже полезно выпить стакан водки в пять часов утра перед завтраком.

Теперь за меня опасаться нечего, соблюдать меня не нужно, потому что прошло уже пять лет, и я не спился, несмотря на то, что в Петербурге перед отъездом многие предсказывали мне такой конец. Конечно, я пью и даже не водку, а «вино», в акцизном значении этого слова, а говорят, акцизное-то вино и имеет свойство делать людей пьяницами и развивать «запой», который неизвестен в чужих странах, где пьют настоящее, а не акцизное вино. Выпиваю рюмку, другую за обедом, нужно же что-нибудь пить, когда настоящего вина нет; выпиваю и за ужином, но все-таки не спился, потому что никогда не опохмеляюсь, а отпиваюсь по утрам чаем. Поэтому, желая вновь описать мой зимний день, нисколько не опасаясь, начинаю.

...Выпив водочки и поужинав, я ложусь спать, уложив предварительно детей, из коих младший спит в своей комнате рядом со мною, и ночью находится специально под моим надзором, потому что у меня нет ни няньки, ни гувернантки. Засыпая, я уже не мечтаю теперь о клевере, потому что мечты исполнились, и клеверные поля существуют в Батищеве. Теперь загады мои идут далее, и я мечтаю как бы устроить винокуренный заводец, и устрою, когда акцизное дело будет настоящим образом установлено, так что можно будет рассчитывать на что-нибудь верное. Сплю я спокойно, ничто не нарушает мой покой; не слышно даже отрывистого лая Лыски, которого, увы! уже нет на свете. Да, Лыски уже не существует, и причиною этому я — я, внесший новые элементы в мирную жизнь прежних обита­телей Батищева. Как ни хитер, как ни осторожен был старый Лыска, но все же попался-таки на зубы волку, а всему я причиною. Какая, казалось бы, связь могла существовать между мною, жившим в Петербурге, и Лыской, жившим в каком-то уединенном Батищеве? А вот же! не попади я из Петербурга в Батищево, не расширь я своего хозяйства, не разведи я разных новшеств, жил бы да жил старик Лыска и мирно бы почил между поленницами дров за овином. Конечно, и Лыска виноват, потому что, живи он по-старому, не увлекайся, был бы до сих пор здрав и невредим, но увлекаться так свойственно не только собаке, а и человеку, одаренному высшим разумом. Да, бедный Лыска, дорого поплатился ты за свои увлечения на старости лет!

Прежде, когда в Батищеве, кроме меня, жил только староста, скотник и Сидор, когда я описывал, как мы жили, в моем первом письме, у нас была всего только одна собака — старый Лыска. Жил тогда Лыска в сенях старухиной избы, которые на ночь аккуратно запирались, поэтому Лыска, чуя волков, мог брехать, но волки ему ничего сделать не могли, так как двери запирались плотно. Днем Лыска далеко не отходил, иногда разве, если старуха поскупится бросить ему хлеба — тогда старуха и Иван жили на своем хлебе, — побежит он, поднявши хвост крючком, мелкой рысцой, на мельницу, поест там мучной пыли, напьется в речке, а потом сейчас же вернется домой, ляжет около избы и брешет на проезжающих. Умен он был удивительно, никогда никого не укусит, но зато никого и не пропустит. Чуть только заслышит колокольчик или стук телеги — нам часто и не слышно еще — тотчас начинает, лежа, отрывисто побрехивать, вот колокольчик ближе и ближе, Лыска встает, рысцой бежит к полевым воротцам, встречает проезжающего с громким лаем, провожает его по усадьбе и затем опять возвращается на свое место. Никогда он не злился, никогда не бросался под ноги лошадям, ни к кому с лаем не приставал, умнейшая собака был и совершенно хорошо понимал, что его дело только брехать и тем давать знать хозяину, что кто-то идет или едет. Свой ко­локольчик, стук своей телеги, своих лошадей Лыска знал отлично и никогда не лаял на своих, как заменившие его глупые молодые собачонки, которые лают и на чужого, и на своего, даже на меня, когда я возвращаюсь домой поздно вечером. Бывало ждешь Сидора со станции, услышишь колоколь­чик, Лыска не лает; верно, значит, Сидор едет: Лыска узнал свой коло­кольчик. Идешь навстречу, чтобы поскорее получить письма и газеты — это было еще в то время, когда я верил тому, что пишут в газетах, — а Лыска уже бежит вперед и весело виляет хвостом, точно сказать хочет: это Сидор со станции едет и письма тебе везет. Лыска даже понимал, когда Сидор везет письма, а когда нет, потому что, когда везет, то, зная, что это мне доставит удовольствие и что я всегда радуюсь, когда получаю письма, Сидор едет скорее, веселее, когда же нет — едет шагом. Заслышу, бывало, колокольчик, если Лыска весело бежит к воротцам — бегу, на­верно письма или, по крайней мере, журнал — журналу я тоже всегда особенно радовался. Если же Лыска бежит вяло, мелкой рысцой — и спешить не стоит: наверно одни газеты. И какой удивительный слух был у этого Лыски — у дворняг именно слух развит, а не чутье, как у охот­ничьих собак, — никогда не ошибается. На что уже тонок слух у Ивана-старосты, все колокольчики знает, и мирового, и станового, и акцизного — вот, если бы Иван держал кабак, поймай его с вином неузаконенной кре­пости — за версту услышит, что акцизный едет, сейчас бух спирту в бочку — измеряй, батюшка, градусы, а уехал — опять водицы можно подбавить — и фединского барина, и волостного, но все-таки Иван ко­локольчик бардинской барыни от нашего отличить не может, а Лыска отличает. Под вечер Лыска никуда не выходил, разве летом иногда — Лыска отлично знал, что летом волков бояться нечего — зайдет в дом, выпросит себе какой-нибудь кусочек, съест и пойдет на свое место к старухиной избе, зимой же Лыска даже в дом не ходил, с раннего вечера в сумерки заберется в сени старухиной избы и, чуть заслышит волка, отрывисто побрехивает в сенях, не высовывая оттуда носа. Умнейшая была собака и дожила бы до глубокой старости, не случись со мною того, что случилось.

Приехал я, начал разводить хозяйство — и все изменилось. Первую зиму я прожил в Батищеве при тех же условиях, как жили прежде, но с наступлением весны пошли перемены: быков, которые дотоле содержались в имении, я заменил коровами, следовательно, пошли молочные скопы, выпойка телят; завел пару лошадей, овец, свиней, кур, уток, словом гос­подский дом стал заводиться. Народу прибавилось, прибавилось и запашки, потому что начали орать пустаки под лен, пошли во всем новые порядки. Скотнику понадобилась собака. И в поле около овец без собаки нехорошо, и дома, когда есть лошади, телята и пр., без собаки нельзя. Да и староста тоже говорил, что раз у нас теперь будет большое заведение — без собак нельзя, потому что сторожу одному не усмотреть, а держать двух сторожей дорого будет стоить, да и двоим-то так не укараулить, как укараулят собаки. Поговорили и решили развести собак. Скотник достал откуда-то щенка-суку. Мы решили взять сучку, во-первых, для того, чтобы иметь свой завод собак, во-вторых, потому, что на скотном дворе без сучки нехорошо. Обыкновенно, когда корова отелится и схолится, скотник вы­кидывает послед на задворок своей избы, где он поедается собаками, а есть примета, что если послед съест сучка, то корова следующий раз телит телочку, а если послед съест кобель — то бычка; так как каждый желает, чтобы у него родились телочки, то поэтому на скотном дворе нужно дер­жать сучку.

До сих пор Лыска жил отшельником, далее мельницы никуда не ходил, даже в ближайшие соседние деревни на собачьи свадьбы никогда не бегал. Правда, окрестные сучки относились к нашему Лыске с уважением, и каждая, заведя свадьбу, забегала к нам, но Лыска, относясь к посети­тельницам любезно, никогда не увлекался и, когда сучка, справив свадьбу на нашем огороде, убегала далее, Лыска никогда за нею не уходил, а оставался дома при своей должности.

Завел скотник сучку, и жизнь Лыски совершенно изменилась. Прошло лето, наступила осень, поставили скот на стан, скотникова сучка стала потираться около старухиной избы, где теперь была устроена общая за­стольная, в которой обедали старуха, Иван, Сидор, Савельич, Авдотья, солдатка и другие. Понятно, что сучке около скотника, который был на отсыпном и дорожил своим хлебом, было менее поживы, чем в моей за­стольной, где хлеб вольный. Мало-помалу сучка совсем отвыкла от скот-никовой избы, переселилась в застольную и только ночевать ходила на скотный двор в солому. Между тем Лыска попривык, привязался к сучке и стал менее осторожен. Едет кто-нибудь, Лыска еще издалека услышит, брехнет раз, другой; сучка, которая возилась где-нибудь на задворках с ребятами, как сумасшедшая, с лаем летит к нему на помощь, бросается навстречу проезжающим, провожает их чуть не с версту. Лыска, разуме­ется, тоже увлекается, тоже бежит трюшком за экипажем... а потом сучка — хочется ей, по младости, резвиться — начинает возиться с Лыской, прыгает около него, хватает за морду, за ноги, вызывает бороться, играть. Лыска рычит, виляя хвостом, но не уходит, мало-помалу сам старик увлекается, и начинается собачья возня за амбарами, а тут, смотришь, кто-нибудь едет — начал Лыска и частенько прозевывать — нужно лаять; сучка опять несется за экипажем, а за нею трусит старик.

Между тем к зиме коровы стали телиться. Отелится корова, схолится, скотник выкинет место на задворок, чтобы сучка съела; теленок околеет, скотник облупит и тоже за избу выкинет, собакам на пропитанье. А те­лятинка, да еще сырая, не в пример вкуснее, чем хлебные корки, которые дает собакам в застольной старуха; повадился и Лыска ходить к скотной. Поест телятинки, что останется — зароет в снег или в солому, чтобы воронье не растаскало, покатается в снегу и ляжет отдыхать на соломе рядом с сучкой. Сдружился Лыска с сучкой, стал похаживать ночевать к ней в солому, скучно стало спать одному в сенях старухиной избы; как отужинают в застольной, смотришь, сучка уже летит на скотный двор, а за нею рысцой бежит Лыска.

Первая зима прошла благополучно. Волки ни разу даже близко не подходили, хотя в шести верстах от меня волки не только собак переловили, но один из них, бешеный, перекусал людей, так что несколько человек умерли, и спасся только один, который, будучи легко ранен, прибежал тотчас к нам в деревню — я его видел и никогда выражения испуга на его лице не забуду, да и как не испугаться, зная, что через несколько дней взбесишься? — к старику-пруднику Андриану, чтобы тот заговорил рану. Хотя Андриан и отказался заговорить, объяснив, что он может заговаривать только от укушения бешеной собаки, но от укушения бешеного зверя не может, силы ему такой не дано, однако указал другого старика, который успел заговорить вовремя, и мужик остался жив.

В марте сучка сыграла свадьбу и, нужно отдать ей справедливость, не изменила старому другу: все набежавшие из соседних деревень женихи получили отказ. Когда сучка щенилась, общим советом мы решили оставить одного щенка, потому что завод хорош, и выбрали самого крупного ко­белька — как две капли старик Лыска. Кобелек этот был причиною многих несчастий.

Сучка, разумеется, отлично выкормила одного щенка, потом в июне приехал на каникулы мой сын, а у ребят, известно, первое дело — играть со щенками, а играя, разумеется, что сам ест, то и щенку. Откормили щенка на славу и, не знаю как, прозвали Цуриком. Сначала манили «цуцу-цуцу», потом «цуцик», потом «цурик», так и осталось прозвище Цурик. Пес вышел огромный, толстый, с длинною шерстью, сильный и умный, но до крайности ленивый. Сначала Цурик вздумал глупить: кусаться вти­хомолку начал, лежит, бывало, подле дома, около крыльца, идет кто-нибудь чужой, не брехнет, пропустит мимо себя, а как тот взойдет на крыльцо, сейчас бросится без лая, схватит сзади за полу и потянет вниз, так что иной от неожиданного нападения слетит с крыльца. Однако Савельич, который удивительный мастер школить собак и кошек, скоро отучил Цурика кусаться и прелестнейший пес стал. Одним был нехорош: ленив был очень. Лежит, бывало, посреди двора, и чуть заслышит что-нибудь, а слух у него был не хуже, чем у старика Лыски, брехнет раза два и завоет от лени, да так громко и протяжно. Я уверен, что Цурик выл от лени; как умный пес, он понимал, что должен брехать, когда что-нибудь услышит, но брехать лень — брехнет и завоет, опять брехнет и тянет. Иван, однако, думал, иначе. Ивану это вытье Цурика очень не нравилось, и, не заступись я, он был его непременно застрелил. «Навоет он нам, — постоянно твердил Иван, — ах, уж как я этого вытья не люблю, всем пес хорош, да только держать его не следует».

— Да это он от лени воет.

— Нет. И кому это он воет? На смерть кому, или на несчастье какое, или на пожар? И все, поднявши голову, воет, не себе, значит, а кому-нибудь другому.

— Пустяки, от лени воет.

— Не говорите, А. Н., были у нас примеры. Старый наш барин охот­ник был до собак, сетерок у него был преотличнейший, и что же бы вы думали? Вдруг стал выть, всю зиму выл, а весною «Положенье» вышло. Барин тоже все не верил, а как случилось, так и говорит мне: «Правда твоя — вот он к чему выл». Вот и у нас тоже перед смертью брата сучка все выла. Я и застрелил ее, а все-таки брат умер, потом его жена померла.

Раз — это было на страстной — в числе разных бумаг сотский принес мне повестку. Я прочитал: Савельича требуют в стан для выслушивания объявления прокурора К. окружного суда. Я удивился: какие такие дела могут быть у Савельича в окружном суде? Выхожу в кухню.

— Какие это, Савельич, у тебя дела в К. окружном суде? Савельич посмотрел на меня с недоумением.

— Повестку принесли, требуют тебя в стан для выслушивания объяв­ления приговора К. окружного суда. Какое это у тебя там дело?

Савельич сконфузился и начал усиленно тереть рукою лысину — при­знак, что он находится в волнении. Я стал расспрашивать. Оказалось, что несколько лет тому назад, когда Савельич собирал на церковь, на каком-то постоялом дворе в К. губернии у него украли кружку с собранными день­гами, о чем он тут же заявил становому приставу. Савельич подробно рассказал, как у него во время сна украли кружку, в которой было рубля два серебряных денег, как он пожаловался становому, как его потом уже раз требовали к следователю.

— Зачем же вы жаловались? — заметил Иван, который Савельичу всегда почтительно говорит «вы».

— Рассердился очень, потому что прямо из-под рук унесли.

Эх вы, а еще бывалый человек, у генерала служили. Ну, вот и отвечайте теперь. Маленький судок — без хлеба годок!


[««]   А.Н. Энгельгардт "12 писем из деревни"   [»»]

Главная страница | Информация