Кабачок * помещался в старой, покачнувшейся на бок, маленькой, по­лусгнившей избушке, каких не найти и у самого бедного крестьянина. Все помещение кабачка восемь аршин в длину и столько же в ширину. Большая часть этого пространства занята печью, конуркой хозяев, стойкой, полками, на которых расставлена посуда, бутыли очищенной, бальзама — напитка приятного и полезного — и всякая дрянь. Для посетителей остается про­странство в 3 аршина длиной и 4 шириной, в которой скамейки около стен и столик. В кабачке грязно, темно, накурено махоркой, холодно, тесно и всегда полно — по пословице: «не красна изба углами, а красна пиро­гами» — и не пирогами, а приветливостью хозяев. Пироги, как и во всяком кабаке, известно какие: вино, простое вино, зеленое вино, акцизное вино неузаконенной крепости, даже не вино, а водка «сладко-горькая», как гласит ярлык, наклеенный на бочке, сельдиратники, баранки, пряники, конфеты по 20 копеек за фунт. Но хозяин-вахмистр с хозяйкой Сашей своею приветливостью, честностью, отсутствием свойственной кабатчикам жадности к наживе привлекали всех. И вахмистр и его жена, Саша, были люди умные, не кулаки, с божьей искрой, как говорят мужики. Главное же, в кабачке всегда можно было узнать самые животрепещущие новости. Сам хозяин бессрочно-отпускной, понятно, жаждал новостей, как человек, близко заинтересованный в деле, человек, которого не сегодня-завтра, могут схватить и угнать. Как бывший мужик, не разорвавший с мужиками связи и теперь обращающийся в мужицкой среде, он понимал смысл му­жицкой речи, смысл мужицких слухов, как солдат он понимал и солдата, как уланский вахмистр, ясно — человек не глупый, интеллигентный, ци­вилизованный, он интересовался газетными известиями, назначениями и пр. Говорил он превосходно, энергично, в особенности когда говорил о Черняеве, о кавалерийских маневрах, молодецких переходах и пр.

Стройная фигура этого белокурого, с блестящими глазами и энер­гичными жестами солдата, в розовой ситцевой рубахе, и теперь, как живая, стоит перед моими глазами. «Черняев — это герой!» — слы­шится мне.

Я уже говорил в моих письмах, что мы, люди, не привыкшие к кресть­янской речи, манере и способу выражения мыслей, мимике, присутствуя при каком-нибудь разделе земли или каком-нибудь расчете между кресть­янами, никогда ничего не поймем. Слыша отрывочные, бессвязные вос­клицания, бесконечные споры с повторением одного какого-нибудь слова, слыша это галдение, по-видимому, бестолковой, кричащей, считающей или измеряющей толпы, подумаем, что тут и век не сочтутся, век не придут к какому-нибудь результату. Между тем подождите конца, и вы увидите, что раздел произведен математически точно — и мера, и качество почвы, и уклон поля, и расстояние от усадьбы, все принято в расчет, что счет, сведен верно и, главное, каждый из присутствующих, заинтересованных в деле людей, убежден в верности раздела или счета. Крик, шум, галдение не прекращаются до тех пор, пока есть хоть один сомневающийся.

То же самое и при обсуждении миром какого-нибудь вопроса. Нет ни речей, ни дебатов, ни подачи голосов. Кричат, шумят, ругаются — вот подерутся, кажется, галдят самым, по-видимому, бестолковейшим образом. Другой молчит, молчит, а там вдруг ввернет слово — одно только слово, восклицание, — и этим словом, этим восклицанием перевернет все вверх дном. В конце концов, смотришь, постановлено превосходнейшее решение, и опять-таки, главное, решение единогласное.

Еще труднее нам понять смысл политических слухов, ходящих в народе, и выяснить себе его воззрения на совершающиеся события.

Зная, сколь невежественны крестьяне, зная, что они не обладают даже самыми элементарными географическими, историческими, политическими познаниями, зная, что крестьяне 11 мая празднуют и молятся Царю-Граду, чтобы град не отбил поля, зная, что не всякий поп объяснит, что это за «обновление Царе-града», о котором прописано в календаре под 11 мая, зная, что и дьячок, распевающий за молебном «аллилуя» и «радуйся», тоже убежден, что молятся Царю-Граду, и усердно кладет поклоны, чтобы и его рожь не отбило градом, — право, не можешь себе представить, чтобы у этих людей могли быть какие-нибудь представления о соверша­ющихся политических событиях.

Казалось бы, можно ли интересоваться тем, чего не знаешь, можно ли сочувствовать войне, понимать ее значение, когда не знаешь, что такое Царьград?

А между тем, неся все тягости войны, которых не может чувствовать мужик, слыша всюду толки о победах, о поражениях, находясь, посредством писем, в тесной связи, со сражающимися под Плевной, Карсом" своими детьми и братьями, может ли мужик оставаться равнодушным ко всему этому? Его неподвижность, безучастие мы принимаем за равнодушие к делу... но не кажущееся ли это равнодушие?

Подумайте! Возможно ли, чтобы эта неподвижная, серая масса не имела никаких представлений о том, что так близко касается ее непосредственных интересов? Возможно ли, чтобы все делалось так, как оно делается, если бы не было сочувствия к делу, или, лучше сказать, сознания необходимости сделать что-то?

Каждая отдельная личность как будто совершенно равнодушна, как будто совершенно безучастна, не имеет никакого представления о деле, повинуется только приказанию нести деньги, сушить капусту, вести в город сына или мужа...

Однако же Сидор, например, выслушав рассказ о том, что турки схва­тили болгарина с женой и ребенком, изрубили ребенка, зажарили и за­ставили отца съесть, нисколько, по-видимому, не возмущаясь таким ужас­ным зверством, не ахая, не охая, совершенно спокойно замечает, зачем же он ел?

Брат Фоки, Дмитрок, солдат, находящийся где-то там, около Шипки, просит прислать денег; «Трудно без денег, — пишет он, — потому что иной раз сухарей не подвезут и голодать приходится, а будь деньги, купил бы у болгарина хлебец!». Но у Фоки ничего нет. Он еле прокармливает свое семейство в нынешний год, когда и в «кусочках» плохо подают. Узнав о письме, деревня сама, по собственной инициативе, без всякого побуж­дения со стороны начальства, решила имеющиеся у нее общественные день­ги, три рубля, предназначавшиеся на выпивку, послать от мира Дмитроку.

На днях крестьянин Иван Кадет пришел просить Семеныча (молодой человек, обучавшийся в земледельческом училище, теперь изучающий у меня практическое хозяйство в качестве работника) 18 написать Дмитроку письмо.

— Напишите ему поклон от братца Фоки Леонтьевича с супругой... и т. д. и т. д. все поклоны... Мир посылает ему поклон.

— Написать, что мир кланяется?

— Мир посылает поклон и три рубля денег от мира: от всех домо-хозяинов, значит.

Прислушайтесь к рассуждениям отдельных лиц — ничего не поймете. Высказываются самые, по-видимому, бессмысленные вещи, смешные даже:

Китай за нас подымется. Царь Китаю не верит, боится, чтоб не обманул, говорит ему: ты, Китай, свой берег Черного моря, стереги, а я, говорит, буду свой стеречь. Она от себя железную дорогу подземную в Плевну сделала и по ней турку войско и харч доставляла, а он-то, Черняев, ан-гличанкину дорогу сейчас увидал и засыпать приказал. Ну, сейчас тогда Плевну и взяли, и т. д.

Но масса в общей сложности имеет совершенно определенные убеж­дения.

Турок надоел до смерти, все из-за его бунтов выходит. Но отношение к турку какое-то незлобливое, как к ребенку: несостоятельный, значит, чело­век, все бунтует. Нужно его усмирить, он отдышится, опять бунтовать ста­нет, опять будет война, опять потребуют лошадей, подводы, холсты, опять капусту выбирать станут. Нужно с ним покончить раз и навсегда. В тот мо­мент, когда одни газеты говорят о необходимости мира, другие — робко за­являют о необходимости движения в Царьград, какой-нибудь мужик-коро­бочник, объясняющий, что это турецкое знамя, потому что на нем орел на­писан, а на русском был бы крест, с полным убеждением говорит, что нужно «конец положить». Говорит: «Оно там, что Бог даст, а нужно до Костиполя дойти». «И дойдем, — говорит, — только бы кто другой не вчепился. А вчепится она — ей в хвост ударить, вот только бы Китай поддержал. Царь-то вот Китаю не верит». Никакой ненависти к турку, вся злоба на нее, на англичанку. 19 Турка просто игнорируют, а пленных турок жалеют, калачики им подают. Подают — кто? — мужики. А мещане, те издеваются — не все, конечно, — и побить бы готовы, если бы не полиция. Странно, что в отношениях к пленным туркам сходятся, с одной стороны, барыни и мужи­ки, а с другой — купцы, мещане, чиновники-либералы.

Раздел земли произведен правильно, счет сведен верно. Каждый в отдельности не может объяснить вам, почему именно земля разделена так, а не иначе, но раздел сделан математически верно, как не сделает никакой землемер. Землемер делает один, а тут работают все.

И что меня поражало, когда я слышал мужицкие рассуждения на сход­ках — это свобода, с которой говорят мужики. Мы говорим и оглядываемся, можно ли это сказать? а вдруг притянут и спросят. А мужик ничего не боится. Публично, всенародно, на улице, среди деревни мужик обсуждает всевозможные политические и социальные вопросы и всегда говорит при этом открыто все, что думает. Мужик, когда он ни царю, ни пану не виноват, то есть заплатил все, что полагается, спокоен.

Ну, а мы зато ничего не платим.

Возвращаюсь к моему кабачку. Я говорил, что там всегда можно узнать самые животрепещущие новости; действительно, несмотря на то, что я получаю две газеты, в кабачке я всегда узнаю что-нибудь новое. В кабачок, во-первых, приходят народные слухи, которые всегда опережают газетные известия и распространяются с неимоверной быстротой, во-вторых, я по­лучал только две газеты, а в кабачок приносят известия из всех газет, получаемых на станции, и, наконец, в кабачок известия приходят ранее. Обыкновенно я посылаю за газетами два раза в неделю и только в самый разгар военных действий в Сербии посылал ежедневно, а в кабачок из­вестия приходят ежедневно и притом рано утром. Привозящий газеты поезд приходит на станцию 20 ночью, служащие на станции, разумеется, тотчас прочитывают газеты. От высших лиц известия переходят к низшим и, распространяясь с неимоверной быстротой по линии, доходят до сто­рожей, ремонтных рабочих, дровокладов, подводчиков, которыми и раз­носятся по деревням, конечно, не минуя кабачка. Все эти известия пере­даются в совершенно своеобразной форме и притом передаются не только факты, но и газетные мнения, предположения, известным образом осве­щенные, так что при некотором навыке легко различить, откуда почерпнуто известие: из «Голоса», «Московских Ведомостей» или «Биржевых Ведо­мостей». Еще я ничего не знал о низвержении султана, а в кабаке уже это было известно, и первое слово, когда я заехал туда, было: «Слыхали, А. Н., что министры султана зарезали?». 21

— Нет, не слыхал.

— Верно. Ну, теперь большой бунт пойдет. Теперь, должно быть, бессрочных потребуют.

Замечательно, что это известие о низвержении султана укоренилось так прочно, что, несмотря на то, что тотчас же был посажен новый султан, до сих пор, по общему мнению, султана не существует, точно уничтожено самое, так сказать, звание султана, точно непременно нужно, чтобы султан был посажен нами. Началась мобилизация: лошадей брали, бессрочных брали; наш полк выступил, по железной дороге прекратилось товарное движение, началось передвижение войск. Около станции разложены кост­ры, толпа баб, дожидающихся того или другого поезда, чтобы в последний раз взглянуть на сына, мужа, сунуть ему рублик, какую-ни­будь рубаху, поднести стаканчик водки.


[««]   А.Н. Энгельгардт "12 писем из деревни"   [»»]

Главная страница | Информация